— Черных?
— Он самый, — сказал тихо низким спокойным голосом.
— Что впереди?
— Тихо впереди, — он помолчал, будто прислушиваясь к чему-то, чего я не слышал. — Балка через версту слева, там люди. Дымом тянет, махоркой, наши, должно, немец махру не курит.
Я не чуял никакого дыма. Ветер дул нам в спину, а он против всякой логики почувствовал махорку за версту, видно, словил не запах даже, а что-то ещё, что городскому человеку давно недоступно.
— Откуда знаешь, что балка?
— Так вижу, — сказал Черных, будто удивился вопросу. — Звезда вон над ней стоит ниже, земля дышит по-другому. Балка и есть.
Я усмехнулся в темноте. Читал он ночь лучше, чем я карту.
— А немца, значит, по запаху чуешь. А по чему ещё?
— По всему, — он пожал плечами, я это скорее угадал, чем увидел. — Курит сладкое, мажется чем-то сам, а сапоги ваксой, прёт за версту. Немец громкий. Когда идёт, веткой не шаркнет, а слыхать на всю округу. Наш мужик тихий, он землёй пахнет, а немец… — Черных подумал, подбирая слово. — Немец пахнет заводом, железом да маслом. Я в тайге соболя по духу брал, а немца-то и подавно возьму.
— Соболя, — хмыкнул я. — А человека тебе стрелять доводилось?
Он помолчал дольше, чем раньше.
— Нет ишо, — сказал он ровно. — Но зверь и человек — оба живые, командир. Дыхание держат, шаг ставят, воду пьют. Кого стрелять велишь, того стрелять и буду. Наши-то вон они, в балке. В хуторе спят немцы, а мы к своим крадёмся, непорядок это, — он повернул ко мне лицо. — Разреши я к тому хутору схожу, гляну, много ли их. Тихо схожу, никто не хватится.
— Не сейчас, — сказал я, а сам отметил, не помешало бы. И сходит ещё если не завтра, так послезавтра. — Сейчас ты мне живой нужен и при роте. Держись при мне, Черных, с завтрашнего дня в цепь не пойдёшь, держись отдельно. Понял?
Он поглядел на меня, и я скорее почувствовал этот взгляд, чем увидел. Долгий, оценивающий, звериный.
— Понял, — сказал он. И, помолчав, добавил то, чего от молчуна не ждёшь: — Ты, командир, не такой, как утром был.
— Контузило, — сказал я привычно.
— Угу, — сказал Черных, отвернулся к своей темноте и больше за всю ночь не сказал ни слова. Но что-то в этом «угу» прозвучало такое, отчего мне стало не по себе. Дорохов принял мою версию, потому что удобно, Беленький принял, потому что смешно, а этот, кажется, вообще не принял, просто отметил, как отмечают след незнакомого зверя, и запомнил.
Перед балкой я дал добро на короткий привал в десять минут, не больше. Рота осела на обочину, кто где стоял. Задымили самокрутки, забулькали фляги. Я прошёлся вдоль, послушал, о чём говорит народ, командиру это полезно.
У обочины сидел Ванька Селезнёв, стягивал сапог, морщился. Рядом развалился Беленький, жевал сухарь с таким видом, будто это ресторанный бифштекс.
— Ты, Ванька, портянку не так мотаешь, — лениво поучал одессит. — Ты её пяткой, пяткой заворачивай, а то к утру не ноги будут, а котлеты. Что ж тебя в деревне мотать не научили?
— У нас лапти носили, — огрызнулся Ванька. — В лаптях оно проще.
— В лаптях! — Беленький воздел глаза к небу. — Нет, вы слышали? Он воевать в лаптях собрался! Товарищ лейтенант, скажите ему, что в лаптях немца не победишь, немец культурный, он лаптей боится, но не уважает.
