В начале рассказа Гуров кажется пожилым донжуаном, который ищет пустых интрижек, чтобы отвлечься от скуки чересчур монотонной и предсказуемой жизни. Такой персонаж вряд ли вызовет симпатию. Но, вернувшись в Москву, Гуров обнаруживает: внутри него что-то надломилось, пробило броню безразличия. Постепенно он осознает, что та обыкновенная женщина значит для него больше, чем любая другая. И снова Чехов не объясняет, что именно произошло за те несколько дней. Не показывает, что перевернуло душу героя. Мы не знаем «как», но знаем «что»: образ дамы с собачкой не оставляет его ни на миг. «У него были две жизни: одна явная, которую видели и знали все, кому это нужно было, полная условной правды и условного обмана, похожая совершенно на жизнь его знакомых и друзей, и другая – протекавшая тайно. …все, что было для него важно, интересно, необходимо, в чем он был искренен и не обманывал себя, что составляло зерно его жизни, происходило тайно от других…» [187] Напротив, «оболочка» его существования – работа в банке, светские беседы, общественная жизнь – была у всех на виду. Впервые Гуров понимает, насколько так называемая цивилизованная жизнь пропитана ложью и условностями. Герой страдает, потому что ему некому довериться. Наконец, однажды вечером он набирается смелости и открывается партнеру по докторскому клубу. Он осторожен, говорит банальными фразами. Боится произнести слово «любовь», и эта нерешительность красноречивее тысячи признаний: «– Если б вы знали, с какой очаровательной женщиной я познакомился в Ялте! – Когда? – Этой осенью. Нельзя сказать, чтобы она была особенно красива, но впечатление она произвела на меня неотразимое. Я до сих пор еще сам не свой. Чиновник сел в сани и поехал, но вдруг обернулся и окликнул: – Дмитрий Дмитрич! – Что? – А давеча вы были правы: осетрина-то с душком!» [188] В простом «Что?» слышна вся тревога Гурова. Все его желание открыть сердце, быть понятым. И следом – неизбежное, разочаровывающее замечание: осетрина была несвежей. Собеседник его даже не слушал! В этот миг разочарование Гурова становится нашим собственным . Заурядный человек, живший в XIX веке в стране за тысячи миль от нашего дома, внезапно становится нам близким. В это мгновение мы – Гуров. Чувствуем его горечь как свою. Мы ведь тоже ищем, кто осмелится заглянуть под маску вежливости и оптимизма. Ту самую, которую мы надеваем, когда на дежурное «Как дела?» отвечаем механическое «Все хорошо», даже если это неправда. Когда мы читаем, то хотим удостовериться: чувства, которые живут в нашем сердце, формируют мысли и движут душой, принадлежат не только нам. Татьяне Александра Пушкина книги помогают осмыслить любовь к Онегину. Алонсо Кихано становится Дон Кихотом благодаря старинным рыцарским романам. Юный Вертер находит отражение самого себя в литературных произведениях. Чтение «преступной» книги (как назвал ее Данте) дает Паоло и Франческе мужество признать любовь друг к другу.
Литература говорит нам: чувство, которое ты испытываешь, знали и Гуров, и Вертер, и Раскольников. Ты не одинок. Рассказ Чехова обрывается на самом интересном месте. Двое влюбленных встречаются и обещают друг другу не предавать свою любовь: «…и тогда начнется новая, прекрасная жизнь; и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается» [189] . Помню, как на этих строках испытала горько-сладкое чувство. В каком-то смысле рассказы Чехова никогда не заканчиваются. Его истории продолжают жить внутри читателя именно потому, что финал не определен. Спустя много лет я ловлю себя на мысли: «Интересно, что стало с дамой с собачкой?.. Может быть, они поженились, может, у них родились дети, может быть… может быть…» Неслучайно для Леопарди слово «может быть» (forse по-итальянски) – самое красивое в итальянском языке. Оно открывает двери возможностям, а не истинам. Оно не ищет конца, а устремлено в бесконечность. Чехов был мастером таких «может быть», гением сослагательного наклонения. ПАРА СЛОВ О СОСЛАГАТЕЛЬНОМ НАКЛОНЕНИИ Сослагательное наклонение заслуживает статуса вымирающего вида. Все меньше людей используют его в речи, и даже из письменного языка оно постепенно исчезает. Кто-то возразит: «Но неужели оно так важно?» Что ж, возьмем фразу: «Не знаю, правильное ли это решение». Если сформулировать ее в изъявительном наклонении – «Это правильное решение» – смысл и подтекст меняются радикально. Сослагательное наклонение – истинное царство того самого чеховского «может быть». Оно выражает гипотетическую ситуацию, служит для построения предположений, теорий и догадок. Погружение в это наклонение похоже на свидание вслепую или попытку подсмотреть через щелку в тускло освещенную комнату. Возможно, мы увидим лампу, забытую на стуле книгу, флакон духов… Все здесь не определено до конца. Мы вынуждены идти на ощупь, двигаться с осторожностью. Или представьте: вы сидите за столиком в ресторане перед прекрасной незнакомкой. Она смотрит прямо в глаза, и ваше воображение в поэтическом порыве устремляется вперед. «А что, если?» – спрашиваете вы себя. «А что, если я ей понравился?», «А что, если и она думает?..». Изъявительное наклонение – категория догм и фактов. Все зафиксировано, установлено. Не остается места для сомнений, вопросов и «а вдруг». Наше общество – общество абсолютных истин, где исчезают сомнения и вопросы. Немногие размышляют, спрашивают, предполагают; зато все «знают» и «утверждают». Мало кто «полагает» или «убежден»; все «гарантируют» и «заверяют». Изъявительное наклонение – ваш дом. Вы точно знаете, куда ведет та или иная дверь и что находится в конце лестницы. Вы назовете место каждой вещи и почему она там стоит. Минуты здесь отсчитываются с миллиметровой точностью, и вам заранее известно, что скажет и сделает каждый обитатель. Проще говоря, это наклонение предсказуемой и – следовательно – скучной жизни. Сослагательное наклонение, напротив, открывает дверь в бесконечное пространство возможностей.
