Александр Сегень Циньен — пора цветения
Александр Сегень Циньен — пора цветения Циньен — пора цветения — Вечной любви, господа, не бывает! Поэтому и пить за нее я не намерен, увольте, — говорил, выходя на палубу большого парохода «Речная красавица», совсем еще молодой русский офицер Самсонов, явно считающий себя хорошо пожившим и все познавшим человеком. Обращался он со своей речью к трем другим русским офицерам, также, как и он, одетым в штатское платье — пиджаки, брюки, сорочки, галстуки, шляпы. И лишь выправка легко выдавала во всех этих людях военную косточку. Все они были изрядно навеселе, и пьянее других — Самсонов, которого заметно пошатывало. Шесть лет назад в Петрограде, тогда еще Петербурге, он окончил Михайловское артиллерийское училище и первым делом познал горечь отступления из Брест-Литовска, потом — безуспешную Барановичскую операцию, получил ранение, валялся в госпиталях, рвался снова на фронт, но драться вскоре пришлось уже не с немцами, а со своими. Шел с Корниловым на Петроград, после победы большевиков осенью 1917 года отказался выступить на защиту Временного правительства, бежал в Гельсингфорс, вступил в армию Юденича, кормил вшей в эстонских бараках, а после неудачного нового похода на Петроград решил искать военного счастья за Уралом и попал к Колчаку в то самое время, когда того уже били и гнали вглубь Сибири. Принял участие в Сибирском Ледяном походе, оставившем на его щеках темные следы обморожений, а после гибели Колчака вместе с остатками его армии отступал до самой Манчжурии. И вот теперь он плыл по главной китайской реке на пароходе и, пьяный, рассуждал о природе любви: — Имел, господа, практические занятия. Сначала мы горим и пылаем, кричим, что, наконец-то, идеал найден, но — месяц, другой, от силы третий — и мы уже зеваем и шепчем себе под нос: «Будь проклята эта любовь!» Далее — пошлое однообразие очередного расставания, слезы, слюни… Короче, так. Четверо китайцев разного возраста, также одетых в европейские костюмы, недорогие, но опрятные, разных оттенков серого, с неприязнью покосились на пьяных русских, но пока ничего о них не сказали, охваченные лирическим настроением, вызванным красотами природы, распахнувшимися перед ними в это прекрасное июльское утро. «Речная красавица» своей белоснежной грудью величественно рассекала волны реки Янцзы в ее широком течении на полпути между Нанкином и Шанхаем. И что там какие-то пьяные русские иммигранты — слишком большая честь обращать на них свое внимание, устремленное к возвышенному. Дул ветер, по реке ребрами бежали волны. Самый старший, сорокапятилетний Хэ Шухэн, выделялся среди своих товарищей пышными усами, и прозвище у него было Усатый. Он изображал из себя солидного профессора, при котором путешествовали ассистент и двое студентов, один — младшего курса, другой — самого старшего. — Стихотворец! Прочти что-нибудь из своих стихов под стать мгновению, — обратился Усатый к «ассистенту», который давно уже слыл хорошим поэтом.
Двадцатисемилетний сочинитель выделялся среди своих спутников гордой осанкой и высоким ростом — под метр восемьдесят, тогда как другие были чуть выше метра семидесяти. Его звали Мао Цзэдун, что означало — «тот, кто облагодетельствует Восток», а если совсем чуть-чуть изменить иероглиф «дун», то будет не «Восток», а более глобально — «всех живущих». Выпрямившись во весь рост, Мао в свойственной ему поющей манере прочитал-пропел одно из лучших своих стихотворений: Хоть ветер дует и волны пошли, Сень сада на суше меня не влечёт… Конфуций сказал: «Всё в мире течёт», Как струи реки этой вечно текли. — Красиво! — восхитился Ронг, по фамилии Мяо и по прозвищу Тигрёнок, что по-китайски — Сяо Лаоху. — Только я бы по-другому сочинил: «чтоб струи любви в жизни вечно текли». Мин Ли, знаток Конфуция и носивший среди товарищей прозвище Конфуций, хлопнул Ронга по плечу: — Что ты понимаешь в стихах, малыш! Мин был на целых два года старше Тигрёнка. Тому двадцать один, этому — двадцать три. — Нет, он прав, так тоже хорошо. Струи любви… — защитил Мяо Ронга поэт. — Тоскуешь по своей Зорюшке? — спросил поэта Усатый. — Закончим наши дела в Шанхае — с нетерпением полечу к ней, — решительно ответил Мао. — А как же твоя первая законная жена? — спросил Мин. — Не говори мне о Ло! — поморщился Мао, с отвращением вспоминая, как, когда ему исполнилось четырнадцать лет, отец решил женить его на троюродной сестре по имени Ло Игу. В день свадьбы жених попросту сбежал из родного дома и полгода жил в Шаошани у одного своего знакомого студента. — Я никогда не любил ее. Родители заставили. Конечно, многие скажут, что сейчас, после смерти отца и матери, я обязан уважать их волю… Но теперь не те времена, чтобы жить с нелюбимой ради уважения к усопшим родителям! — Хочешь сказать, что любовь выше, чем уважение к отцу и матери? — спросил Ронг. — Любовь выше всего, выше неба, — ответил поэт и, задумавшись, добавил: — Или она и есть небо. Тем временем четверо русских, стоявшие неподалеку от четырех китайцев, тоже поддались лирическому настроению. — Чем вам не Волга, господа! — воскликнул пьяный Самсонов. Двадцатисемилетний Арнольд Гроссе, племянник Виктора Фёдоровича Гроссе — генерального консула Российской империи в Шанхае, самый трезвый из всех четверых, красивым голосом пропел: — Волга, Волга, мать родная, Волга — русская река… — Штабс-капитан Гроссе, а то же самое по-немецки можете? — спросил его тридцатипятилетний полковник Борис Трубецкой, приходившийся Арнольду троюродным братом. В своей компании он выглядел наиболее подтянуто, был чисто выбрит, причесан. Изящно посеребренные виски придавали его внешнему лоску особый шик. — Да запросто! — ответил штабс-капитан и не менее красиво пропел: — Wolga, Wolga, Mutter Wolga, Wolga — unser russischer Fluss… — Вот ведь этот наш русский фольклор, — поморщился Трубецкой. — Самая любимая в народе песня — и о ком, господа? О лютом разбойнике Стеньке Разине, который по существу был пират, убийца, грабитель.
