Его завлекали извозчики в красивых каретах с лошадьми, украшенными ярко-красными плюмажами, но брошенному мужу хотелось еще ходить по этому прекрасному и такому страшному для него городу, топтать его ногами, как город растоптал его, потомка Гедиминовичей. Из Вены он поехал в Париж и в пути все думал о том, почему не убил карикатурного Юпитера, почему так покорно отвечал на его похабные расспросы, почему не потребовал очной ставки с женой, почему, почему, почему… Неужели он и впрямь вырожденец? Лев должен был разорвать на части подлого шакала, принюхивающегося к его львице. Но если львица сама сбежала с шакалом? Не могла она это сделать по доброй воле. Менелай с огромным войском бросился отбирать у Париса похищенную Елену. Он не стал миндальничать: «Давайте забудем, давайте договоримся, что Елена утонула в море». И никто на протяжении столетий не осуждает решительные мужские действия обманутого мужа. Напротив, ими восхищаются. Почему же он, офицер доблестной русской императорской армии, не вытащил пистолет и не застрелил шакала? Прямо в его лоб, усеянный мелким бисером пота, который подлец то и дело утирал. Выстрелить и уйти. Нет — пойти к Нэдди и сказать ей: — Я убил его. Ты свободна. Едем со мной. Ты любишь меня? А если она плюнет ему в лицо и скажет, что не любит? Тогда, как сказано у его любимого поэта Гумилёва: «И когда женщина с прекрасным лицом, единственно дорогим во вселенной, скажет: я не люблю вас… и уйти, и не возвращаться больше». А если женщина с прекрасным и самым дорогим лицом — жена? Это не просто женщина. Она — твоя. И ты должен добиваться, наказывать — нет, карать! В таких мрачных мыслях он приехал в Париж и там пустился во все тяжкие. Доселе не ведавший, что такое расхожая и продажная любовь, он познал ее. Нет, он не ходил в публичные дома и не пользовался профессиональными проститутками, но, если женщины не поддавались изящным ухаживаниям молодого и красивого русского офицера, он элегантно намекал на хорошие подарки и в обмен на них чаще всего добивался встречного движения. Как ни странно, после посещения Вены и сеанса гнусной психотерапии ему стало не то чтобы легче, но внутри словно что-то очерствело; там, где была содрана кожа, нарастал тонкий слой свежей шкуры, и уже не больно было посыпать там солью. Из Парижа Борис Николаевич отправился в Лондон и всюду в разговорах доказывал, что русский медведь вместе с британским львом и галльским петухом должны ощипать обоих орлов — германского и австрийского. Всю свою ненависть к Вене он изливал в этих призывах к войне и пророчествах о грядущем падении двух императорских тронов — Вильгельма и Франца Иосифа. Вернувшись в Россию, Трубецкой всего себя посвятил сыну, его воспитанию и образованию. Микки был смышленым, развивался стремительно. — В будущем он станет великим человеком, — говорил Борис Николаевич, мечтая, что именно величием сына он отомстит изменнице. По ее требованию он дал ей развод и старался не думать о ней. Его удивляло, что Нэдди совсем не интересуется сыном.
Скорее всего, здесь действовали чары талантливого психоаналитика, ибо и сам Трубецкой чувствовал их воздействие — после той постыдной беседы он перестал страдать по поводу измены жены и думал о ней тоже как о чем-то постыдном, о чем неприлично даже мыслить. — Где ты, мама? — спросил однажды Микки, стоя у окна и глядя на дождь. Отец подошел к нему неслышно, и мальчик думал, что он один. Слезы потекли из глаз Бориса Николаевича. Микки оглянулся: — Папа? Ты плачешь? Он схватил сына, стал осыпать его лицо мокрыми поцелуями, и они долго оба вместе плакали. Всюду Борис Николаевич говорил о необходимости скорейшей войны с Австрией и Германией, которые должны навсегда исчезнуть с театра истории. Их следует превратить в карликовые княжества, крошечные герцогства, малюсенькие графства, мелкие республички, сотнями рассыпанные по карте Европы, как бусы по полу. Ведь некогда так и было. À нынешние Deutscherreich und Ôsterreich только мешают всечеловеческому счастью. И когда ровно спустя два года после его постыдной поездки в Вену великая война, наконец, разразилась, Борис Николаевич Трубецкой, к тому времени уже подполковник, с гордостью говорил, что в этом факте есть и его несомненная заслуга, ибо он являлся самым ярым пропагандистом войны с немцами и австрийцами. Он был уверен, что очень скоро войдет в Вену не в качестве жалкого обманутого мужа, а как победитель, триумфатор, доблестный рыцарь, и в начале августа уже прибыл в 8-ю армию генерала Брусилова, которая вскоре пошла в наступление, а австрийцы по какому-то дивному недоразумению эту армию вообще не учли или, как смеялись русские, потеряли ее из виду. Наступление оказалось столь сокрушительным и стремительным, что у Бориса Николаевича голова кружилась от приятной мысли уже в сентябре быть в Вене! Удар, нанесенный австрийцам, казался смертельным, русские армии освободили Галицию и подошли к Карпатам. Там, за горами, открывалась Венгерская равнина. Вперед! На Будапешт и Вену! Но за летним наступлением не последовало осеннего развития, и с каждым днем душа подполковника Трубецкого чернела от напрасных ожиданий. Начало Первой мировой войны не принесло радости никому из ее участников, успехи тех или иных вскоре окончились. Англия, Франция и Россия сшиблись с Германией и Австро-Венгрией с такой силой, что быстро истощили ресурсы, и для всех требовалась передышка. Все оказались разочарованы итогами первых пяти месяцев бойни. Потери чудовищные, сотни тысяч трупов усеяли Бельгию, север Франции, Польшу и Галицию, а пополнение приходило куда более слабое, неподготовленное, растерянное и уже не имеющее того боевого настроя, с каким в августе кадровые офицеры и солдаты — немцы, австрийцы, венгры, англичане, французы и русские — шли с единственной мыслью о скорой и блистательной победе. Трубецкой, влюбленный в Брусилова, все же злился на полководца из-за того, что он не вел его дальше на Вену, хотя прекрасно понимал, что развитие наступления невозможно.
