Уже на пороге он оборачивается, и в его взгляде на секунду проступает что-то более искреннее, чем вся предыдущая беседа, — усталая, почти беззащитная тоска человека, который до сих пор, вопреки разводу, вопреки прошедшим годам, не до конца смирился с тем, что потерял место в моей жизни, которое когда-то казалось незыблемым.
— Если тебе когда-нибудь понадобится помощь, — говорит он тихо, — ты знаешь, где меня найти.
Я киваю, не находя в себе сил ни на резкость, ни на притворную теплоту, и закрываю за ним дверь с чувством облегчения, что сменяется почти сразу новой волной усталости — усталости не физической, а накопительной, что появляется у женщин, вынужденных балансировать между слишком многими ролями одновременно: матери, хирурга, бывшей жены, и теперь ещё и человека, впервые за долгое время растерянного перед лицом собственных, только начинающих просыпаться чувств.
Возвращаясь на кухню, я вижу, как Соня украдкой наблюдает за мной поверх учебника, в её взгляде читается самый недетский вопрос, который она пока не решается задать вслух, — вопрос о том, что происходит с её матерью в последние дни, и я, наливая себе остывший чай, думаю о том, что рано или поздно мне придётся найти для этого вопроса честный ответ, даже если сама я его пока не нашла.
— Папа опять пытался тебя разговорить про работу? — спрашивает Соня неожиданно, не поднимая головы от тетради, и в её голосе звучит безошибочная проницательность, которую подростки иногда демонстрируют так внезапно, что заставляют забыть об их юном возрасте.
— С чего ты взяла? — спрашиваю я, садясь наконец за стол напротив дочери.
— У тебя такое лицо, — она пожимает плечами, откладывая ручку. — Как будто ты только что провела переговоры с очень настойчивым покупателем, который хочет купить то, что не продаётся.
Я невольно смеюсь — это сравнение настолько точное, что спорить с ним попросту бессмысленно.
— Он просто беспокоится, — говорю я, хотя сама не до конца в это верю.
— Он ревнует, — говорит Соня с прямотой, на которую способны только дети, ещё не научившиеся смягчать неудобную правду ради чужого спокойствия. — Я же вижу, мам. Он всегда так делает, когда думает, что у тебя появился кто-то новый.
Я замираю на секунду, чувствуя, как эти слова попадают в точку куда точнее, чем моя четырнадцатилетняя дочь могла бы предполагать.
— У меня никого нет, — говорю я, и в этот раз ложь даётся мне тяжелее, чем обычно.
— Ладно, — Соня явно не верит, но не настаивает, возвращаясь к своей тетради с той деликатностью, которую я, признаться, не всегда ожидаю от подростка её возраста. — Просто знай, что если бы был — я бы не имела ничего против. Ты имеешь право на нормальную жизнь, мам. Не только на дежурства и на нас с Тёмой.
Эти слова остаются со мной ещё долго после того, как я укладываю дочь спать, гашу свет в квартире и снова остаюсь наедине с темнотой собственной спальни — только на этот раз в этой темноте чуть меньше злости на саму себя и чуть больше осторожного, робкого разрешения, которое мне только предстоит научиться себе давать.
