И вот теперь — уехать. В семнадцать лет, за девять тысяч километров. Написать: мам, пап, меня переводят в Москву, так надо. И всё. И не приезжать месяцами. И врать по телефону.
А ведь они, по большому счёту, ни в чём не виноваты. Просто у них родился сын, в которого потом влез семидесятилетний старик с багажом из другого века.
Тяжело. По-настоящему тяжело.
Хотя, если честно перед собой, — я знал, что уеду. И знал, что они переживут. Родители — они такие. Отпустят, вздохнут, будут гордиться перед соседями: наш-то, в Москве учится, в столице. И будут ждать писем.
Марина.
Вот тут было хуже.
Я остановился, зачерпнул горсть снега, растёр лицо. Холод обжёг кожу, и мысли стали яснее.
С Мариной у нас последние недели всё сыпалось. После того как я, решил быть честным и рассказал ей про Контору — она изменилась. Нет, она не устроила скандала, не бросила меня. Она просто… отодвинулась. Стала осторожной. Начала смотреть на меня иначе — не с любовью, а с тревогой, как смотрят на человека с тяжёлым диагнозом. Всё реже оставалась ночевать. Всё чаще ссылалась на дежурства, на практику, на маму.
И я её понимал. Ей двадцать один, впереди диплом, карьера, нормальная человеческая жизнь. Мать — декан, дядя — в горкоме. Всё выстроено, всё ясно, всё надёжно. А тут — я. Мальчишка, за которым ходят люди в штатском. Который дерётся, и его режут ножами в парках, пропадает неизвестно куда. С которым однажды придут — и уведут, и никто не скажет куда.
Она уже пять лет назад один раз узнала, что такое, когда с тобой случается непоправимое. Второго раза ей не хотелось.
И вот теперь я уеду. В Москву. И что? Письма? Звонки раз в неделю по межгороду с почты, крича в трубку через треск? Полгода без встреч?
Я знал, чем это кончается. Уже знал. Проходил.
Так кончилось с Леной.
И вот тут я поймал себя на странном.
Лена.
Она ведь давно всё. Отрезано. Прощание в парке, Аслан, её «ты уже не мой». Я сам себе тогда сказал: закрыто, иди дальше. И пошёл. У меня была Марина — красивая, взрослая, любящая. Всё правильно, всё хорошо.
Только вот что странно.
Пока я жил в Хабаровске — мне было легче. Даже когда мы не виделись. Даже когда я знал, что она с другим и что между нами всё кончено. Просто от одного того, что она где-то там. В том же городе. Ходит по тем же улицам. Может быть, я встречу её в трамвае, или у гастронома, или на той самой танцплощадке. Не встречу — так хотя бы могу встретить. Она была рядом. В зоне досягаемости.
А теперь я уеду за девять тысяч километров. И вот это уже будет не расставание.
Это будет — насовсем.
Я остановился посреди тёмной аллеи и вдруг с тупой, тяжёлой ясностью понял, что не хочу. Не хочу уезжать от неё. От той, которая мне даже не принадлежит. От той, что сама меня отпустила, что живёт теперь с другим и, наверное, счастлива.
Идиотизм.
Я, семидесятилетний мужик с двумя жизнями за плечами, стою в подмосковном лесу, в снегу, и страдаю по девчонке, которая меня бросила.
Умом-то я всё понимал. Понимал, что это никакая не любовь. Что это застрявшая заноза. Незакрытый гештальт, как сказали бы психологи там, в будущем. Что мне обидно не за неё — мне обидно за себя. За то, что меня списали, не разобравшись. Что решили за меня, что я зэк и мразь, и вычеркнули. И вот эта обида, эта незалеченная царапина ноет и ноет,.
