— Зачем платить за комнату, в которой ты только страдаешь.
Дарья вдохнула, воздух застрял в горле, рёбра сжались, потом резко разжались. Она прижала ладони к груди, чувствуя, как сердце бьётся где-то в животе, а не в груди.
— Я буду отдавать за продукты.
Глеб усмехнулся, угол рта дрогнул, он протянул руку, взял её запястье, повернул ладонь вверх, поцеловал в центр, губы оставили мокрый след на коже.
— Будешь.
Он отпустил её руку, вернулся к чашке, сделал глоток, посмотрел на реку.
— Ключи от шкафа в прихожей. Верхняя полка свободна.
Дарья сползла с подоконника, подошла к столу, села на край стула, пальцы перебирали край скатерти.
— Я заберу пуанты. И книги.
— Забирай.
Он налил ей кофе, подвинул чашку, пальцы коснулись её пальцев, задержались на секунду, потом убрались.
— Вечером приедем за остальным.
Она кивнула, глотнула кофе, обожгла язык, не заметила. Тепло разлилось по животу, спустилось ниже, к тому месту, где ещё ныло после ночи, где кожа помнила его вес. Она смотрела на его профиль, на линию носа, на тень от ресниц на щеке, и понимала, что больше не нужно считать шаги до метро, не нужно прятать синяки под колготками, не нужно врать матери по телефону. Она просто сидела здесь, в его рубашке, на его кухне, и это было правильно.
Глеб отодвинул стул, встал, подошёл к окну, поправил штору, свет упал на стол, осветил крошки, следы от чашек, её босые ноги на паркете.
— Одевайся. Поедем.
Дверь приоткрыта, пахнет сыростью, дешёвым мылом и пылью, осевшей на рёбрах чугунного радиатора. Глеб прислонился плечом к косяку, наблюдал, как она укладывает жизнь в один потёртый чемодан на колёсиках. Комната подчинялась геометрии бедности: шкаф с провисшей дверцей, узкая кровать, стол у окна, зеркало с отколотым углом, где отражалась только её спина. Дарья стояла на коленях перед открытым багажом, перебирала вещи, как архивариус закрывает личное дело. Глеб ловил каждое движение, каждое прикосновение её пальцев к ткани, каждое напряжение предплечья, когда она складывала штопаные колготки в плотный рулон. Лёгкие гантели, обмотанные чёрной изолентой, будильник с потрескавшимся циферблатом, стрелки которого навсегда застыли на 6:40, расписание репетиций, исписанное синей пастой. Дисциплина, выкованная годами боли и голода, лежала перед ним на виду, прозрачная, честная, готовая к уничтожению. Он вдыхал этот воздух, пропитанный потом, хлоркой и старой бумагой, и чувствовал, как внутри поднимается знакомое, хищное тепло. Он заберёт её отсюда. Заберёт всё.
На кровати лежала картонная коробка из-под «Птичьего молока». Крышка откинута, внутри покоились первые пуанты с потемневшими атласными лентами, пачка писем, перевязанных грубой бечёвкой, чёрно-белая фотография из училища, где она стояла у станка, ещё не знавшая, что значит усталость. Дарья провела ладонью по картону, замерла. Глеб ждал слёз, ностальгии, привычной балетной драмы. Ничего. Она просто захлопнула коробку, поставила её в угол чемодана, и плечи её опустились, позвоночник расслабился, шея вытянулась. Он заметил, как она на секунду оглянулась на пустые стены, будто извинялась перед ними за лёгкость, с которой уходит. Виноватость мелькнула в уголках глаз, погасла, сменилась ровным дыханием. Он улыбнулся уголком рта. Ей не жаль. Ей только тесно.
