Лёву убрали ночью, чисто, без следов. Иван своё дело знает — шестнадцать лет знает.
Камера в углу под потолком, та, что всё писала, лежит разобранная у меня в сейфе. Запись гляну позже, на трезвую голову. Когда пойму, чья это была работа и кому за Лёву прилетит.
Дела свои я знаю. Дела я разрулю. Не первый труп и не последний.
А вот эту официантку не знаю, куда девать.
Хотя умный на моём месте думал бы сейчас по-другому. Не «убрать», а «что она там видела». Свидетель по горячему — не всегда мина. Иногда это карта: была в клубе, когда всё случилось, могла зацепить чужие рожи. Такую не в расход — такую держать да трясти. Причина идеальная, деловая. Вот только держу я её не за это. И сам, сволочь, знаю, что не за это.
А стою над остывшим кофе и понимаю: не отдам.
Ставлю чашку. Иду по коридору к той двери. Медленно иду, будто время тяну.
С чего бы мне тянуть? Своё же добро идёшь проверить. Отпираю замок — тихо щёлкает. Приоткрываю на палец.
Она у стены.
Сидит на полу, спиной к шкафу, коленки к подбородку, обхватила себя руками. Не спит — глаза открыты, злые, в одну точку.
Поднос с ужином у двери нетронутый. Не ела. Воду выпила, а к еде не притронулась. Голодает, дурёха, назло мне, из принципа.
Форма официантки всё ещё на ней. Чёрная, мятая. Ночь просидела так, не легла на кровать.
Гордая, значит. На мою постель не легла — брезгует.
Брезгуй. Мне даже нравится. Ломать таких — тех, кто ещё зубы скалит, — единственный спорт, что мне так и не приелся. Смотреть, как оседает гонор, как дерзкий взгляд делается тихим, просящим. А эта, судя по подбородку, ломаться будет долго. Хорошо. Кто ложится сразу — с тем скучно.
Захожу. Она вскидывает голову, смотрит и в глазах ни капли того, что я привык ловить с утра у баб в своём доме. Ни сна, ни размазанной туши, ни готовности.
Одна ненависть.
Красивая, сволочь. При свете дня даже красивее, чем ночью показалось.
Скула, где я приложил, налилась синим. Губа зажила коркой, волосы слиплись, лицо серое от недосыпа.
А всё равно цепляет так, что в паху тянет. Отмечаю это спокойно, как погоду за окном. Хочу. Ну и хочу и хочу. Моё — почему не хотеть-то. Нормальный здоровый мужик.
— Встала бы, — говорю.
Молчит. Только смотрит.
— Хотя пол тёплый, — хмыкаю. — С подогревом. Сиди, если так удобней.
Свожу её ненависть к бытовухе, к глупому. Так проще, так у меня со всеми: сбить пафос, опустить на землю, чтоб человек понял, кто тут хозяин.
Работает почти со всеми. С ней — ни хера. Сидит, как каменная, челюсть сведена.
Присаживаюсь на корточки напротив. Близко. Чтоб видела меня всего, чтоб дошло. Разглядываю толком. Шея тонкая, в жилке бьётся пульс — частит, выдаёт с потрохами, что бы ни было на лице. Ключицы острые, торчат из ворота, точно месяц не кормили.
Под глазами тени. Костяшки на кулаках сбиты — это она о стену, ночью, когда билась. Или о дверь колотила, пока не поняла, что без толку.
Форма на груди натянулась, когда обхватила коленки. Смотрю туда, не прячась, спокойно.
Она ловит мой взгляд, каменеет, сжимает руки крепче — закрывается. Поздно закрываться, девочка. Я уже всё, что надо, увидел. И что не надо — тоже.
