Движением руки я передал лист Мишурину и Шигоне, всё это время безмолвно сидевших за столом. Оба были людьми дела, практиками, чьи умы не затуманены ни книжной премудростью, ни придворной лестью. Именно их оценка, холодная и приземлённая, была мне нужна более всего. Я молча передал им лист.
— Рассудите, — мой голос прозвучал глухо в напряжённой тишине, — и молвите слово своё. Как есть, без утайки. Ляжет ли сей единик на жизнь Руси, али отторгнут будет?
Мишурин, сидевший ближе, бережно принял бумагу, будто великую драгоценность. Шигона тут же склонился к его плечу, и они оба вперили взгляды в строки. Однако услышать их мнение в тот час мне не довелось.
Тяжелый, протяжный скрежет железных петель разорвал тишину палат. Створки дверей медленно разошлись и вбежавший Юрий, который исполнял роль моего адъютанта, приобщаясь к управлению государством, доложил о прибытии гостя.
Я велел впускать его, отложив в сторону все посторонние мысли, и поднял глаза.
В палату вошёл Михаил Триволис. Инок Максим Грек. Человек, чей колоссальный, энциклопедический ум и фанатичная преданность Истине оказались слишком страшным оружием для тех, кто захватил духовную власть на Руси. За это они заживо похоронили его в сыром, пропахшем плесенью и мышиным помётом каменном мешке Тверского Отроча монастыря. Семь лет в железных кандалах, в полном отлучении от внешнего мира.
Он выглядел пугающе. Глубокий старик, которому скоро стукнет семьдесят. Ряса, выцветшая до грязно-пепельного цвета, висела на нём, как на скелете. Измождённое, прозрачное лицо с заострившимися скулами утопало в длинной, нечёсаной седой бороде. Щиколотки и кровоточащие запястья крест-накрест перечеркивали багровые, загрубевшие рубцы — следы тяжелого железа.
Но его глаза… тёмные, глубокие, как древние колодцы в пустыне, были абсолютно живыми. В них не было того мутного пламени безумия, что сжигает разум узников-одиночек. В этих глазах горел холодный, неистовый, пронзительный интеллект.
Скрипнув стертыми суставами, Максим попытался опуститься на каменный пол, привычно готовясь отбить земной поклон, как того требовал этикет перед государем.
—«Изведи из темницы душу мою, дабы прославить имя Твоё» , — ровно, не повышая голоса, произнес я строку из Сто сорок первого псалма царя Давида, останавливая его движение поднятой рукой.
Максим замер, так и не коснувшись коленями пола. Его умные глаза широко распахнулись. Он ждал окрика, ждал надменности, ждал капризов семилетнего сироты, чья власть стала игрушкой в руках Шуйских и Бельских. Но вместо этого он услышал пароль. Ключ.
Его сухие, растрескавшиеся губы дрогнули. Он выпрямился, и в тишине прозвучал его надтреснутый, сиплый от долгого молчания голос, донесший ответную строку псалма с идеальной, выверенной интонацией:
—«Окрест меня станут праведные, егда явишь мне благодеяние Своё» (Псалтирь 141:7).
— Сяди, Михаиле, — я указал на тяжелый резной стул по другую сторону стола. Я назвал его мирским именем, и он вздрогнул, но покорно, тяжело опираясь на столешницу, опустился на сиденье.
