Щетинин ещё раз поклонился, уже не крестясь, но явно подавленный масштабом и непостижимостью задачи.
— Ступай, — устало махнул я рукой. — И помни: о тайне ряда сего — молчи строжайше. Аще кто вызнает секрет маятника и чужестранцам продаст — того моею рукой на кол возведу.
Тяжёлая дверь затворилась за спиной князя, отрезая нас от остального мира. На мгновение палату поглотила густая, почти осязаемая тишина. В этом молчаливом пространстве остались лишь двое — я да мой верный дядька.
Конечно, вдоль стен, в глубоких тенях у резных столпов и тяжёлых портьер, застыли изваяниями воины из жильцов и Государевого полка. Но я приучил себя не видеть их, не обращать на них внимания и уж тем более не заговаривать. Они для меня — не люди, но живые столпы, продолжение стен, часть моей личной крепости. Любой мой взгляд, любое слово могли бы вырвать их из того особого, отрешённого состояния, в коем они должны пребывать, охраняя государя. Они — мои глаза и уши, обращённые вовне, и не след им отвлекаться на то, что происходит внутри.
Потому, когда смолк стук княжеских сапог, из всех присутствующих в моём восприятии остался лишь Шигона, стоявший у стены неподвижно и молчаливо, словно сама тень, обретшая плоть. Но теперь тишину пронзал новый, властный звук, чёткое, неустанное металлическое сердцебиение:Тик. Так. Словно в самой груди Кремля забилось нечто новое, чужое и неотвратимое.Тик. Так.
Иван Юрьевич долго молчал, стоя в тени. Затем глухо произнёс:
— Страшно сие, государь. Ты словно в самые основы Божьего мира руку запустил. Ранее всё от Господа и природы зависело, а ныне ты железом день разрезал.
— Привыкнут, Иван Юрьевич, — я улыбнулся одними уголками губ. — Страшно всё, чего не разумеешь. Но сила этого ряда такова, что скоро без него ни один дьяк, ни один пушкарь жить не сможет. Железо не лжёт и мзды не берёт.
Я тяжело опустился в кресло у стола. Физическое напряжение последних часов начинало брать своё, но ум мой был взбудоражен. Ритмичный стук анкерного спуска парадоксальным образом не отвлекал, а, наоборот, вводил в состояние глубокой, почти трансовой концентрации.
Я налил себе кубок холодного клюквенного морса, сделал глоток. Взгляд мой упал на чистые листы бумаги, всегда в изобилии стоявшие на столе.
Сутки я упорядочил. Привязал их к железной логике физики. Разрезал на равнозначные, независимые от времени года часы, резы и миги. Но что такое сутки в масштабах государства? Пылинка. Бюрократическая и экономическая машина работает иными, долгими периодами. А там, на длинной дистанции, царил ещё более ужасающий, непроглядный мрак.
Месяцеслов, или по простому — календарь.
На Руси, как и во всём прочем христианском мире, в ходу был Юлианский календарь, но, как водится, с изрядной долей самобытности, превращавшей его в настоящий управленческий кошмар. Во-первых, само летоисчисление велось не от Рождества Христова, а по ветхозаветной традиции, от «Сотворения мира». Во-вторых, Новолетие, начало нового года, приходилось на первое сентября. Эта чехарда ломала всю логику годового цикла. Урожай ещё не до конца свезён в амбары, а финансовый год уже закрывается. Подати начинают исчислять по-новому, когда пахарь ещё не продал урожай. Административная и хозяйственная жизнь государства оказывались разорваны, подчиняясь двум разным ритмам — природному и церковному.
