За дверью прошли шаги. Где-то далеко за стенами двигалась военная Москва. На железнодорожных линиях шли составы, диспетчеры принимали решения, машинистки печатали сводки, начальники спорили по телефону, люди сидели на чемоданах, заводские станки ехали на восток под брезентом, а самолёты противника искали узлы, где один удар даст наибольший ущерб. Где-то в этой бумажной и железной реке Счетовод, возможно, уже узнал о пожаре на Каменном и о том, что Руднев не сломался после первой ошибки. Возможно, готовил следующий ход. Возможно, уже читал их новую методику через чужие глаза и искал, как превратить воспроизводимость в новую приманку.
История отвечала.
Но теперь Руднев впервые был готов отвечать не только догадкой.
Глава 18. След Лапшина.
Сообщение о Лапшине пришло не из особой линии, не через Ратникова и даже не из тех московских кабинетов, где после ячейки семнадцать начали поднимать старые журналы, маршруты, сводки и внутренние номера. Оно пришло снизу, почти случайно, из той части города, где большая государственная машина соприкасалась с обычной человеческой жизнью и потому иногда пропускала то, что не удавалось поймать ни сводкой, ни приказом. В одном из окраинных отделений милиции задержали мужчину без правильных документов. Точнее, документы у него были, но принадлежали человеку, умершему месяц назад от воспаления лёгких в подмосковном посёлке. Мужчина назвался иначе, попытался уйти через задний двор, сорвался с лестницы, оставил кровь на перилах и всё-таки исчез, прежде чем его успели взять. Дежурный составил обычную справку. Справка могла бы утонуть в сотнях таких же военных бумаг, если бы один из сотрудников не отметил: неизвестный был ранен в бок, носил очки с повреждённой дужкой и перед тем, как уйти, спросил, далеко ли до Казанского вокзала.
Фамилию Лапшина в справке, разумеется, не было. Она появилась позже, когда один из сотрудников московской группы сопоставил описание с фотографией из личного дела. Михаил Григорьевич Лапшин. Живой, возможно. Раненый. Под чужими документами. На окраине Москвы. Недалеко от линии, которая могла вести к вокзалу, ячейке семнадцать, часовщику Лешину и тому невидимому маршруту, по которому он пытался оставить после себя не архив даже, а порядок поиска.
Руднев узнал об этом не сразу. Утро началось с другой бумаги.
После ратниковской проверки он спал плохо, но всё-таки спал — впервые за несколько дней не проваливаясь каждые полчаса в короткие, липкие сны о Каменном. Проснулся от боли в пальцах и от привычного щелчка замка. В комнату вошёл Гордеев, не Ратников и не Кравцов. Это уже насторожило. Гордеев обычно появлялся с вопросами, выписками, серыми папками, замечаниями к методике или тем выражением лица, которое говорило: сейчас вас будут заставлять объяснять очевидное так, будто очевидного вообще не существует. Сегодня он держал один лист в тонкой папке и выглядел ещё суше обычного.
— Поднимайтесь, Павел Андреевич, — сказал он. — Будет сверка.
— Чего?
— Документа.
Руднев сел на койке, медленно, потому что рёбра всё ещё отзывались на резкие движения. Гордеев не торопил. В Москве вообще умели не торопить так, что человек чувствовал давление сильнее, чем под криком. Через несколько минут Руднева уже вели по коридору в кабинет, где стояли три стула, стол, лампа с зелёным абажуром и два человека: Ратников и Кравцов. Семён Ильич выглядел мрачнее обычного, будто ещё до появления Руднева успел прочитать нечто, что очень хотел бы развидеть. На столе лежала папка. Тонкая. Слишком тонкая для хорошей новости.
