Матвей смотрел на Жору, идущего впереди, и не переставал удивляться. Тот тащил туго набитый рюкзак так, будто за спиной у него не было груза, а только пуховые подушки. Но Матвей знал: под курткой, под несколькими слоями ткани, у Жоры плечо, которое когда-то проткнули ножом. Оно ныло на погоду, на сырость, на каждый перепад давления. Жора никогда не жаловался. Ни разу. Он просто иногда, в минуты затишья, садился в углу и молча растирал это место ладонью, глядя в одну точку перед собой. Это было его единственное публичное признание боли — и оно значило больше любых слов.
Матвей как раз смотрел на эту спину, на мерно покачивающиеся рюкзаки, когда Жора… оступился.
Всё произошло в одно мгновение.
Нога Жоры наступила на лист фанеры, которым кто-то когда-то прикрыл дыру прямо на дороге. Фанерка, снизу сгнившая насквозь, провалилась с сухим, громким хрустом. Жора вскрикнул — коротко, сдавленно, больше от неожиданности, чем от боли, — и кувыркнулся вперёд.
Звук его падения, тяжёлый лязг тела о бетон, грохот покатившихся рюкзаков и этот обрывающийся крик пронзили гробовую тишину высотки. Звук вырвался наружу, в безмолвные сумерки, и эхом заметался по мёртвой площади перед зданием, отражаясь от стен, умножаясь, возвращаясь обратно уже чужим, пугающим голосом.
Матвей застыл. Сердце, только что мирно отсчитывающее ритм усталого возвращения, подскочило к горлу и застряло там тяжёлым, пульсирующим комом.
Тишина, наступившая после падения, была звонкой, неестественной — той особой тишиной, когда мозг лихорадочно пытается обработать случившееся, отказываясь в него верить.
А потом из провала донёсся звук. Хриплый, прерывистый стон.
Матвей сбросил лямки рюкзаков, даже не глядя, куда они упадут, и рванул вперёд.
То, что он увидел на дне ямы, выжглось в памяти мгновенно и навсегда.
Жора лежал на спине, неестественно выгнувшись. Вокруг него, в яме, уже натекла лужа, и с каждой секундой она становилась всё шире, всё чернее, всё страшнее. Кусок ржавой, скрученной арматуры, торчавший из груды обломков на дне провала, прошил его ногу насквозь. Вошёл в ступню, пробил голень и вышел из бедра, чуть выше колена. Грязный, зазубренный конец, вымазанный алым, торчал с другой стороны, и это зрелище было настолько чудовищным, что у Матвея на миг остановилось дыхание.
Кровь не текла. Она выбрасывалась толчками, в такт бешеному пульсу. Тёмно-красные фонтаны хлестали по ржавчине, по пыли, по обломкам, собираясь внизу в липкую, тёплую, всё разрастающуюся лужу.
Жора метался.
Он не кричал. Он орал. Из его горла вырывался животный вопль, в котором не осталось ничего человеческого. Он упирался руками в бетон, пытаясь оторвать тело от пронзившего его штыря. Мышцы на шее и руках вздулись тугими канатами, лицо перекосилось в дикой, нечеловеческой гримасе. Его дёргало в конвульсиях, и каждый рывок, каждое движение вызывало новый, ещё более страшный выброс крови.
Звук этого крика в замкнутом пространстве ямы был не просто громким. Он был всепоглощающим. Он бил Матвею в уши сквозь толстый пластик шлема, давил на барабанные перепонки, заполнял собой всё: сознание, воздух, каждую клетку тела. В нём смешались боль, страх, ярость и полное, абсолютное отчаяние зверя, который понял: всё. Попался.
