Краткие, сухие записи, похожие на истории болезней:
«Петрович. Старая травма спины, ещё с армии. Утром тугая подвижность, кряхтит. Греть песок на сковороде, прикладывать в мешочке?»
«Матвей. После вылазки молчит сутками. Давать больше задач с Иркой? Она его отвлекает».
«Валера. Болят суставы пальцев, артрит усугубляется. Делать ванночки из хвойного отвара? Где взять хвою…»
В этом блокноте, пахнущем сыростью и графитом, была заключена вся хрупкая наука их подземного бытия. Она была летописцем, исследователем и главным врачом этой маленькой цивилизации. И «огород» — ящик с бледными ростками под синим светом — был самой смелой главой в этом архиве.
Всё, что можно, — она уже делала. И даже сверх того. Она становилась тем, кого не было и не могло быть в её прошлой жизни.
Хирургом.
Когда Петровича принесли с вылазки — с рваной раной в животе, замотанного грязными тряпками, сквозь которые проступала чёрная кровь, — она поняла: сейчас или никогда. Если она сейчас не станет тем, кого нет, через три часа она будет смывать с него кровь перед тем, как возложить на погребальный костёр. И тогда они все умрут. Потому что он — ось, на которой держится всё.
Страх за него пересилил страх перед самой собой.
Руки тряслись так, что она не могла удержать пинцет. Перед глазами плыли картинки из учебника анатомии, которые она когда-то показывала восьмиклассникам, сама толком не понимая, зачем это нужно. Тогда она взяла ледяной воды из отстойника — Валера ругался потом, что зря переводила, — плеснула себе в лицо и приказала Семёну с Валерой держать Петровича. Голосом, которого они от неё никогда не слышали. Твёрдым, как та сталь, из которой сделаны засовы.
Она кипятила инструменты Валеры — тонкогубцы, маленькие отвёртки, охотничий нож, наточенный до бритвенной остроты. Дезинфицировала их над огнём, пока металл не начинал светиться тусклым алым. И работала.
Без анестезии, кроме самогона, который влили в Петровича, когда он уже начал терять сознание. Вычищала мёртвые ткани, срезала их по миллиметру, то и дело сверяясь с картинкой в памяти. Промывала рану своим самодельным антисептиком — жуткой смесью спирта, перекиси и ещё чего-то, от чего кожа вокруг белела и слезала. Накладывала швы хирургической иглой, которую Матвей нашёл в разграбленной ветклинике, и шёлковой нитью, распущенной из старого парашютного стропа.
Петрович выжил.
Она не знала, как это объяснить. Чудом? Навыком? Просто упрямством, которое передалось от неё к нему через иглу?
Но тот случай с Петровичем был не первым.
Самым первым пациентом стал Семён.
Тогда всё пошло не так с самого начала. Игла была обычная, швейная, которую она прокалила на огне. Нить — из распущенной наволочки, кручёная, неровная. Руки тряслись так, что она едва попала в край раны. Семён, бледный как мел, лежал на столе и смотрел в потолок, стиснув зубы. Ей казалось, что она вот-вот упадёт в обморок.
Она шила. Медленно, неуверенно, останавливаясь после каждого стежка, чтобы промокнуть пот со лба. И вот, сделав последний узел, она с таким облегчением вздохнула, будто сама только что родилась заново. Отрезала нить ножницами и прошептала:
